Вместо этого меня втянули в детектив. За пять минут до конца интервью Варвара Эрастовна посмотрела на меня с хитрым прищуром:
— Вы этот спектакли видели?
— Нет.
— Тогда предлагаю Вам игру. Сегодня на сцене девять актеров. Двое — тотально глухие. Не слышат вообще ничего. Попробуйте угадать, кто.
Игру? Угадать глухого человека среди тех, кто исполняет песни? Я ж исследователь. Даже русский жестовый язык (он же — РЖЯ) немного знаю. Легко, сказала я. Спойлер: не так уж легко.
Для начала разберемся с терминами. Жестовое пение — это исполнение музыкального произведения не голосом, а с помощью рук, мимики и всего тела. Если совсем сухо и по-научному: эмоциональная интерпретация песни на жестовом языке под музыку с передачей ритма. Глухие и слабослышащие так воспринимают смысл и настроение. Слышащие — как правило, просто наслаждаются красотой.
За последние пару лет жестовое пение широко распространилось в соцсетях. В TikTok, VK Клипах, на других платформах с видео — люди в кадре «поют» руками и собирают тысячи просмотров. Но чем это является на самом деле? Для кого-то — способ сделать музыку видимой. Для кого-то — новый тренд. Для сообщества глухих — сложный, спорный и очень живой жанр, про который не так часто говорят. А еще это редкая возможность выйти из вакуума и встретиться с теми, кто слышит.
В науке это называют «практикой социальной инклюзии». Красивое словосочетание, за которым простые вопросы: кому это вообще нужно — глухим или слышащим? И где граница между искусством и просто переводом, который «выдают» за песню, как жестко критикуют профессионалы?
Первые две песни я сижу и сканирую. Кто из них глухой? Вон тот парень с пронзительными глазами? Или девушка в углу, которая так пластично двигается? Я вглядываюсь в мимику, ловлю жесты, пытаюсь найти зазор — момент, когда кто-то «спалится», не попадет в такт, ошибется. Тотально глухие же не слышат музыку, значит, должны чуть запаздывать или, наоборот, опережать. Должен быть какой-то сбой. Но ничего. Ноль. Пусто.
Артисты настолько органичны, что мой внутренний детектив просто выключается где-то к третьей песне. Я перестаю анализировать и просто смотрю. А потом на передний край сцены выходит актер. Начинается мелодия, и первые строки разносятся по залу: «У меня беда со слухом: наступил медведь на ухо. Отдавил мне ухо или два… Я пою и не ручаюсь, за мотивчик не ручаюсь, я ручаюсь только за слова».
Я сижу и чувствую, как у меня дергается лицо. Брови улетели вверх, из меня вырывается нервный смешок: слабослышащий актер поет песню про медведя, который наступил на ухо. Это не шутка и даже сценический образ. У него реально «беда со слухом», а он выходит и поет именно эту песню. С легкой усмешкой человека, который давно научился жить в мире практически полного отсутствия звуков. Комок в горле. И дикое уважение.
Про задание я вспоминаю, только когда луч света выхватывает серебристый слуховой аппарат, который поблескивает, как маленький маячок. Ага, вот ты где. Актер поворачивается в профиль, и аппарат становится виден. Потом еще один. И еще. Это точно не глухие — им никакие аппараты не нужны. Значит, эти актеры из «списка подозреваемых» исключаются.
Где-то в середине первого акта я ловлю себя на мысли: я не могу отличить тотально глухого актера от слабослышащего. Я не могу отличить очень слабослышащего от просто слабослышащего. Они все одинаково органично двигаются. Они все попадают в ритм. Они все проживают песню так, что мурашки по коже.
И тогда я понимаю: если я, вооруженная знанием РЖЯ, дипломом и установкой на расследование, не могу их вычислить, — значит, музыка здесь совсем про другое. Она не в ушах. Она в другом месте. Варвара Эрастовна мне объясняет это жестко и без сантиментов: «Жестовое пение — это визуальный ряд песни. Не любую песню можно положить на жестовый язык. Если в песне есть смысл и хорошие стихи, то ее можно. А если нет — ну, тогда просто нет». Она сетует на современную эстраду — мол, хорошие поэты все остались в прошлом веке, а сейчас в текстах одна вода. Это профессиональная боль: когда в песне нечего переводить, чувствам просто негде появиться. При переводе останется только механическое перекладывание слов, которое не цепляет. Так где проходит граница между ремеслом и искусством?
Моя собеседница проводит ее четко: искусство начинается там, где есть не просто перевод, а проживание. Где актер не показывает слова, а живет ими. «Чем хороша Алла Борисовна Пугачева? Тем, что у нее каждая песня была маленьким спектаклем. Песня должна быть спектаклем. Это надо проживать обязательно». И тут же — про тех, кто не проживает. Про одного «певца», которого она за глаза называет Пьеро: «На всех песнях, неважно, веселая она или грустная, он все время страдает. В актерском искусстве страдать нельзя. Там надо бороться. А он постоянно страдает».
И здесь мы подбираемся к главному. Сложно назвать жестовым пением дословный перевод текста. Жестовое пение вообще не про слова, а про создание визуального образа, который останется с вами навсегда. «Песня тогда становится искусством, когда она реально приобретает визуальный ряд, и потом вы ходите, где бы вы ее ни услышали, у вас всегда будет перед глазами стоять это изображение,» — подчеркивает Варвара Эрастовна. В спектакле был момент, который иллюстрирует это идеально. Звучит песня, и в ней есть слово «тоска». Актриса делает жест: несколько раз «укалывает» сердце средними пальцами раскрытых ладоней.
Это нельзя назвать дословным переводом. Здесь создается образ. Девушка показывает тоску не как абстрактное понятие, а как физическое действие. Как боль, которую можно увидеть. Как уколы в сердце. Слышащий певец сыграл бы тоску голосом — интонацией, надрывом, хрипотцой. А здесь эмоция идет через тело. Тоска не описывается — она показывается. И теперь, когда я слышу слово «тоска» в любой песне, я вижу эти пальцы.
Когда смотришь на сцену, кажется, что все просто: музыка, актеры, жесты. Но за этой легкостью — сложнейшая техническая работа. Главный вопрос: как глухой актер попадает в ритм, если он не слышит музыку? «Ритмы надо разбирать на счет, — объясняет Варвара Эрастовна. — В любительском искусстве этим редко занимаются. А мы занимаемся». В театре разработали целую систему. Хореограф Елена Бидная создала таблицы, в которых расписано все: счет, текст, какой жест на какой слог приходится, где акцент. Актер видит музыку глазами, как нотную грамоту, только вместо нот — жесты.
Но есть нюанс: не все актеры работают с таблицами. Те, у кого хороший остаточный слух, ориентируются на звук. И тут, казалось бы, парадоксальная история: «Мы выступали на Ямале, — рассказывает мне Варвара Эрастовна, — Морозы, проблемы с электричеством — и во время спектакля какая-то техника сломалась и пропал звук. Тотально глухие продолжали петь, как ни в чем не бывало. А слабослышащий актер дернулся, сбился — потерял опору».
После спектакля я задаю этот вопрос Варваре Эрастовне. И она отвечает: «Глухие — не театралы. У них нет этой культуры. Им ее не привили. Многие глухие смотрят только сюжет. Пришли, увидели историю — все, достаточно. Они не понимают, зачем пересматривать одно и то же». Для меня, человека, который может пересматривать любимые фильмы десятки раз, это звучит дико. Но потом я вспоминаю контекст.
В какой-то момент жестовый язык фактически запретили в школах для глухих. Детям запрещали общаться на жестах, заставляли читать по губам. Эта практика жива до сих пор. Я вспоминаю девушку, с которой училась на курсах жестового языка. Она преподает глухим детям. И ей принципиально не разрешают использовать жесты на уроках. «Пусть читают по губам», — говорит руководство. Пересказываю это Варваре Эрастовне. Она взрывается: «Я хочу этим людям залить уши воском, как у волшебника из Золушки. Залить — и чтобы они ничего не слышали, а читали по губам. Я бы очень хотела посмотреть, сколько они прочитают».
Наверное, отчасти из-за этого жестовый язык становится примитивным. Его делают таким насильно. Люди разговаривают на «птичьем языке» потому что в школах до сих пор запрещают жестикулировать. А книги, по словам моей собеседницы, глухие практически не читают — от 70 до 90% слов не понимают". Глухих лишают языка. А потом удивляются, что они не ходят в театр.
Я сижу и перевариваю. Получается, театр «Недослов» — это настоящий акт сопротивления. Каждый спектакль, каждая жестовая песня — заявление: наш язык существует, он красивый, на нем можно творить искусство. Даже если вас в школе учили, что жесты — это зло. Глухие зрители, которые все-таки приходят, учатся видеть не только сюжет, но и детали, пересматривать, чувствовать. Просто на это нужно время.
После спектакля Варвара Эрастовна меня спрашивает:
— Ну что, угадали?
Я выдыхаю и отвечаю, что могу только предположить. Пытаюсь описать актрису, а Варвара Эрастовна кивает: да, одну я нашла. Катя — тотально глухая. А остальные?
— Понятия не имею. Я запуталась к третьей песне.
Она улыбается. Для нее это лучший ответ. «Вы просто представьте: они в вакууме. Ни одного звука. Абсолютная тишина. И в этом вакууме они создают музыку».
Я пытаюсь представить. Не получается.
Но тут вспоминаю разговор, который случился за пару дней до спектакля. Знакомый, узнав, куда я иду, скривился: «О, современная версия человеческих зоопарков? Люди приходят поглазеть на глухонемых артистов?». Меня задело. Спорить пыталась, говорила о том, что даже слово «глухонемой» использовать в корне неправильно, но аргументов не хватало. Пересказываю это Варваре Эрастовне. Она реагирует мгновенно: «Он ошибается. Люди приходят, не понимают, куда попали, а потом выходят с другими лицами. В зоопарках таких не бывает». Она говорит про лица зрителей. Про чистоту, которая исходит от актеров и заражает зал.
И тут я снова вспоминаю задание, которое мне дали в начале. Найти двух тотально глухих среди девяти актеров. Я не угадала. Но чем больше думаю, тем больше понимаю: это был не тест на внимательность. Это была ловушка. Мне дали задание искать разницу. А театр существует, чтобы эту разницу стереть. Чтобы мы перестали делить на «нас» и «их». Чтобы просто смотрели, слушали — глазами — и чувствовали.
«У нас обратная инклюзия. Инклюзия слышащего сообщества в театр неслышащих актеров»
Мы привыкли думать, что инклюзия — это когда «они» приходят в «наш» мир. А здесь наоборот. Мы приходим в их мир. Садимся в зал и смотрим на сцену, где главный инструмент — не голос, а тело. Не звук, а жест. И мы, слышащие, оказываемся в положении тех, кому нужен перевод. Тех, кто учится чувствовать по-другому.
И тут она произносит фразу, которая все раскладывает по полочкам:
Я потом специально залезла посмотреть. И правда: парень красивый, пластичный, жесты вроде правильные. Но лицо — одно и то же на любой песне. Трагическое. Красивая форма без внутреннего содержания — это не искусство. Это караоке на жестовом.
Я приехала в Дом Актера на Арбате за час до спектакля. Думала: спокойно поговорю с экспертом, выпью кофе, настроюсь. Волновалась, конечно — у меня диплом, тема сложная, жестовое пение, про него вообще не так много информации. А тут я, студентка четвертого курса, пришла брать интервью у человека, который, кажется, знает о жестовом пении все и даже больше. Варвара Эрастовна Ромашкина — постановщик в театре неслышащих актеров «Недослов», человек-легенда. У меня все при себе, все по-взрослому: включенный диктофон, заготовки вопросов и водичка, чтобы горло не пересохло.
Весь первый акт я сижу и думаю: а где глухие зрители? В зале примерно половина слышащих. Жестовый язык присутствует, но его сильно меньше, чем устного. Где же те, для кого, по моему мнению, этот театр был создан?